Неточные совпадения
Ее сомнения смущают:
«Пойду ль вперед, пойду ль назад?..
Его здесь нет. Меня
не знают…
Взгляну на дом, на этот сад».
И вот с холма Татьяна
сходит,
Едва дыша; кругом обводит
Недоуменья полный взор…
И входит на пустынный двор.
К ней, лая, кинулись собаки.
На крик испуганный ея
Ребят дворовая семья
Сбежалась шумно.
Не без драки
Мальчишки разогнали псов,
Взяв барышню под свой покров.
Привычка усладила горе,
Не отразимое ничем;
Открытие большое вскоре
Ее утешило совсем:
Она меж делом и досугом
Открыла тайну, как супругом
Самодержавно управлять,
И всё тогда пошло на стать.
Она езжала по работам,
Солила на зиму грибы,
Вела расходы, брила лбы,
Ходила в баню по субботам,
Служанок била осердясь —
Всё это мужа
не спросясь.
Служив отлично-благородно,
Долгами жил его отец,
Давал три бала ежегодно
И промотался наконец.
Судьба Евгения хранила:
Сперва Madame за ним
ходила,
Потом Monsieur ее сменил;
Ребенок был резов, но мил.
Monsieur l’Abbé, француз убогой,
Чтоб
не измучилось дитя,
Учил его всему шутя,
Не докучал моралью строгой,
Слегка за шалости бранил
И в Летний сад гулять водил.
У нас теперь
не то в предмете:
Мы лучше поспешим на бал,
Куда стремглав в ямской карете
Уж мой Онегин поскакал.
Перед померкшими домами
Вдоль сонной улицы рядами
Двойные фонари карет
Веселый изливают свет
И радуги на снег наводят;
Усеян плошками кругом,
Блестит великолепный дом;
По цельным окнам тени
ходят,
Мелькают профили голов
И дам и модных чудаков.
Она его
не подымает
И,
не сводя с него очей,
От жадных уст
не отымает
Бесчувственной руки своей…
О чем теперь ее мечтанье?
Проходит долгое молчанье,
И тихо наконец она:
«Довольно; встаньте. Я должна
Вам объясниться откровенно.
Онегин, помните ль тот час,
Когда в саду, в аллее нас
Судьба свела, и так смиренно
Урок ваш выслушала я?
Сегодня очередь моя.
К ней дамы подвигались ближе;
Старушки улыбались ей;
Мужчины кланялися ниже,
Ловили взор ее очей;
Девицы
проходили тише
Пред ней по зале; и всех выше
И нос и плечи подымал
Вошедший с нею генерал.
Никто б
не мог ее прекрасной
Назвать; но с головы до ног
Никто бы в ней найти
не мог
Того, что модой самовластной
В высоком лондонском кругу
Зовется vulgar. (
Не могу…
В глуши что делать в эту пору?
Гулять? Деревня той порой
Невольно докучает взору
Однообразной наготой.
Скакать верхом в степи суровой?
Но конь, притупленной подковой
Неверный зацепляя лед,
Того и жди, что упадет.
Сиди под кровлею пустынной,
Читай: вот Прадт, вот Walter Scott.
Не хочешь? — поверяй расход,
Сердись иль пей, и вечер длинный
Кой-как
пройдет, а завтра то ж,
И славно зиму проведешь.
Уездный чиновник
пройди мимо — я уже и задумывался: куда он идет, на вечер ли к какому-нибудь своему брату или прямо к себе домой, чтобы, посидевши с полчаса на крыльце, пока
не совсем еще сгустились сумерки, сесть за ранний ужин с матушкой, с женой, с сестрой жены и всей семьей, и о чем будет веден разговор у них в то время, когда дворовая девка в монистах или мальчик в толстой куртке принесет уже после супа сальную свечу в долговечном домашнем подсвечнике.
Тот же час, отнесши в комнату фрак и панталоны, Петрушка
сошел вниз, и оба пошли вместе,
не говоря друг другу ничего о цели путешествия и балагуря дорогою совершенно о постороннем.
А вот
пройди в это время мимо его какой-нибудь его же знакомый, имеющий чин ни слишком большой, ни слишком малый, он в ту же минуту толкнет под руку своего соседа и скажет ему, чуть
не фыркнув от смеха: «Смотри, смотри, вон Чичиков, Чичиков пошел!» И потом, как ребенок, позабыв всякое приличие, должное знанию и летам, побежит за ним вдогонку, поддразнивая сзади и приговаривая: «Чичиков!
Хотя время, в продолжение которого они будут
проходить сени, переднюю и столовую, несколько коротковато, но попробуем,
не успеем ли как-нибудь им воспользоваться и сказать кое-что о хозяине дома.
Какое ни придумай имя, уж непременно найдется в каком-нибудь углу нашего государства, благо велико, кто-нибудь, носящий его, и непременно рассердится
не на живот, а на смерть, станет говорить, что автор нарочно приезжал секретно, с тем чтобы выведать все, что он такое сам, и в каком тулупчике
ходит, и к какой Аграфене Ивановне наведывается, и что любит покушать.
Старушка вскоре после отъезда нашего героя в такое пришла беспокойство насчет могущего произойти со стороны его обмана, что,
не поспавши три ночи сряду, решилась ехать в город, несмотря на то что лошади
не были подкованы, и там узнать наверно, почем
ходят мертвые души и уж
не промахнулась ли она, боже сохрани, продав их, может быть, втридешева.
То направлял он прогулку свою по плоской вершине возвышений, в виду расстилавшихся внизу долин, по которым повсюду оставались еще большие озера от разлития воды; или же вступал в овраги, где едва начинавшие убираться листьями дерева отягчены птичьими гнездами, — оглушенный карканьем ворон, разговорами галок и граньями грачей, перекрестными летаньями, помрачавшими небо; или же спускался вниз к поемным местам и разорванным плотинам — глядеть, как с оглушительным шумом неслась повергаться вода на мельничные колеса; или же пробирался дале к пристани, откуда неслись, вместе с течью воды, первые суда, нагруженные горохом, овсом, ячменем и пшеницей; или отправлялся в поля на первые весенние работы глядеть, как свежая орань черной полосою
проходила по зелени, или же как ловкий сеятель бросал из горсти семена ровно, метко, ни зернышка
не передавши на ту или другую сторону.
— Нет, вы
не так приняли дело: шипучего мы сами поставим, — сказал председатель, — это наша обязанность, наш долг. Вы у нас гость: нам должно угощать. Знаете ли что, господа! Покамест что, а мы вот как сделаем: отправимтесь-ка все, так как есть, к полицеймейстеру; он у нас чудотворец: ему стоит только мигнуть,
проходя мимо рыбного ряда или погреба, так мы, знаете ли, так закусим! да при этой оказии и в вистишку.
Как полусонный, бродил он без цели по городу,
не будучи в состоянии решить, он ли
сошел с ума, чиновники ли потеряли голову, во сне ли все это делается или наяву заварилась дурь почище сна.
От такого предложения никто
не мог отказаться. Свидетели уже при одном наименованье рыбного ряда почувствовали аппетит; взялись все тот же час за картузы и шапки, и присутствие кончилось. Когда
проходили они канцелярию, Иван Антонович кувшинное рыло, учтиво поклонившись, сказал потихоньку Чичикову...
Это займет, впрочем,
не много времени и места, потому что
не много нужно прибавить к тому, что уже читатель знает, то есть что Петрушка
ходил в несколько широком коричневом сюртуке с барского плеча и имел, по обычаю людей своего звания, крупный нос и губы.
— Приятное столкновенье, — сказал голос того же самого, который окружил его поясницу. Это был Вишнепокромов. — Готовился было
пройти лавку без вниманья, вдруг вижу знакомое лицо — как отказаться от приятного удовольствия! Нечего сказать, сукна в этом году несравненно лучше. Ведь это стыд, срам! Я никак
не мог было отыскать… Я готов тридцать рублей, сорок рублей… возьми пятьдесят даже, но дай хорошего. По мне, или иметь вещь, которая бы, точно, была уже отличнейшая, или уж лучше вовсе
не иметь.
Не так ли?
Не довольствуясь сим, он
ходил еще каждый день по улицам своей деревни, заглядывал под мостики, под перекладины и все, что ни попадалось ему: старая подошва, бабья тряпка, железный гвоздь, глиняный черепок, — все тащил к себе и складывал в ту кучу, которую Чичиков заметил в углу комнаты.
— Слышь, мужика Кошкарев барин одел, говорят, как немца: поодаль и
не распознаешь, — выступает по-журавлиному, как немец. И на бабе
не то чтобы платок, как бывает, пирогом или кокошник на голове, а немецкий капор такой, как немки
ходят, знашь, в капорах, — так капор называется, знашь, капор. Немецкий такой капор.
— Нет уж извините,
не допущу
пройти позади такому приятному, образованному гостю.
— Я вам даже
не советую дороги знать к этой собаке! — сказал Собакевич. — Извинительней
сходить в какое-нибудь непристойное место, чем к нему.
Нужно заметить, что у некоторых дам, — я говорю у некоторых, это
не то, что у всех, — есть маленькая слабость: если они заметят у себя что-нибудь особенно хорошее, лоб ли, рот ли, руки ли, то уже думают, что лучшая часть лица их так первая и бросится всем в глаза и все вдруг заговорят в один голос: «Посмотрите, посмотрите, какой у ней прекрасный греческий нос!» или: «Какой правильный, очаровательный лоб!» У которой же хороши плечи, та уверена заранее, что все молодые люди будут совершенно восхищены и то и дело станут повторять в то время, когда она будет
проходить мимо: «Ах, какие чудесные у этой плечи», — а на лицо, волосы, нос, лоб даже
не взглянут, если же и взглянут, то как на что-то постороннее.
—
Не затрудняйтесь, пожалуйста,
не затрудняйтесь. Пожалуйста,
проходите, — говорил Чичиков.
В нем утвердился приятный запах здорового, свежего мужчины, который белья
не занашивает, в баню
ходит и вытирает себя мокрой губкой по воскресным дням.
Но мы стали говорить довольно громко, позабыв, что герой наш, спавший во все время рассказа его повести, уже проснулся и легко может услышать так часто повторяемую свою фамилию. Он же человек обидчивый и недоволен, если о нем изъясняются неуважительно. Читателю сполагоря, рассердится ли на него Чичиков или нет, но что до автора, то он ни в каком случае
не должен ссориться с своим героем: еще
не мало пути и дороги придется им
пройти вдвоем рука в руку; две большие части впереди — это
не безделица.
Самая полнота и средние лета Чичикова много повредят ему: полноты ни в каком случае
не простят герою, и весьма многие дамы, отворотившись, скажут: «Фи, такой гадкий!» Увы! все это известно автору, и при всем том он
не может взять в герои добродетельного человека, но… может быть, в сей же самой повести почуются иные, еще доселе
не бранные струны, предстанет несметное богатство русского духа,
пройдет муж, одаренный божескими доблестями, или чудная русская девица, какой
не сыскать нигде в мире, со всей дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения.
— Вот говорит пословица: «Для друга семь верст
не околица!» — говорил он, снимая картуз. —
Прохожу мимо, вижу свет в окне, дай, думаю себе, зайду, верно,
не спит. А! вот хорошо, что у тебя на столе чай, выпью с удовольствием чашечку: сегодня за обедом объелся всякой дряни, чувствую, что уж начинается в желудке возня. Прикажи-ка мне набить трубку! Где твоя трубка?
Чиновники на это ничего
не отвечали, один из них только тыкнул пальцем в угол комнаты, где сидел за столом какой-то старик, перемечавший какие-то бумаги. Чичиков и Манилов
прошли промеж столами прямо к нему. Старик занимался очень внимательно.
Если и случалось ему
проходить их даже в блистательном и облагороженном виде, с лакированными полами и столами, он старался пробежать как можно скорее, смиренно опустив и потупив глаза в землю, а потому совершенно
не знает, как там все благоденствует и процветает.
Не шевельнул он ни глазом, ни бровью во все время класса, как ни щипали его сзади; как только раздавался звонок, он бросался опрометью и подавал учителю прежде всех треух (учитель
ходил в треухе); подавши треух, он выходил первый из класса и старался ему попасться раза три на дороге, беспрестанно снимая шапку.
— Сделайте милость,
не беспокойтесь так для меня, я
пройду после, — говорил Чичиков.
Подать что-нибудь может всякий, и для этого
не стоит заводить особого сословья; что будто русский человек по тех пор только хорош, и расторопен, и красив, и развязен, и много работает, покуда он
ходит в рубашке и зипуне, но что, как только заберется в немецкий сертук — станет и неуклюж, и некрасив, и нерасторопен, и лентяй.
Семейством своим он
не занимался; существованье его было обращено более в умозрительную сторону и занято следующим, как он называл, философическим вопросом: «Вот, например, зверь, — говорил он,
ходя по комнате, — зверь родится нагишом.
В передней
не дали даже и опомниться ему. «Ступайте! вас князь уже ждет», — сказал дежурный чиновник. Перед ним, как в тумане, мелькнула передняя с курьерами, принимавшими пакеты, потом зала, через которую он
прошел, думая только: «Вот как схватит, да без суда, без всего, прямо в Сибирь!» Сердце его забилось с такой силою, с какой
не бьется даже у наиревнивейшего любовника. Наконец растворилась пред ним дверь: предстал кабинет, с портфелями, шкафами и книгами, и князь гневный, как сам гнев.
Словом, все было хорошо, как
не выдумать ни природе, ни искусству, но как бывает только тогда, когда они соединятся вместе, когда по нагроможденному, часто без толку, труду человека
пройдет окончательным резцом своим природа, облегчит тяжелые массы, уничтожит грубоощутительную правильность и нищенские прорехи, сквозь которые проглядывает нескрытый, нагой план, и даст чудную теплоту всему, что создалось в хладе размеренной чистоты и опрятности.
Во время покосов
не глядел он на быстрое подыманье шестидесяти разом кос и мерное с легким шумом паденье под ними рядами высокой травы; он глядел вместо того на какой-нибудь в стороне извив реки, по берегам которой
ходил красноносый, красноногий мартын — разумеется, птица, а
не человек; он глядел, как этот мартын, поймав рыбу, держал ее впоперек в носу, как бы раздумывая, глотать или
не глотать, и глядя в то же время пристально вздоль реки, где в отдаленье виден был другой мартын, еще
не поймавший рыбы, но глядевший пристально на мартына, уже поймавшего рыбу.
Маленькая горенка с маленькими окнами,
не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший,
ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «
не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
А между тем появленье смерти так же было страшно в малом, как страшно оно и в великом человеке: тот, кто еще
не так давно
ходил, двигался, играл в вист, подписывал разные бумаги и был так часто виден между чиновников с своими густыми бровями и мигающим глазом, теперь лежал на столе, левый глаз уже
не мигал вовсе, но бровь одна все еще была приподнята с каким-то вопросительным выражением.
Представлялось ему и молодое поколение, долженствовавшее увековечить фамилью Чичиковых: резвунчик мальчишка и красавица дочка, или даже два мальчугана, две и даже три девчонки, чтобы было всем известно, что он действительно жил и существовал, а
не то что
прошел по земле какой-нибудь тенью или призраком, — чтобы
не было стыдно и перед отечеством.
Не мешает сделать еще замечание, что Манилова… но, признаюсь, о дамах я очень боюсь говорить, да притом мне пора возвратиться к нашим героям, которые стояли уже несколько минут перед дверями гостиной, взаимно упрашивая друг друга
пройти вперед.
Под окном, в толпе народа, стоял Грушницкий, прижав лицо к стеклу и
не спуская глаз с своей богини; она,
проходя мимо, едва приметно кивнула ему головой.
Я, как матрос, рожденный и выросший на палубе разбойничьего брига: его душа сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный на берег, он скучает и томится, как ни мани его тенистая роща, как ни свети ему мирное солнце; он
ходит себе целый день по прибрежному песку, прислушивается к однообразному ропоту набегающих волн и всматривается в туманную даль:
не мелькнет ли там на бледной черте, отделяющей синюю пучину от серых тучек, желанный парус, сначала подобный крылу морской чайки, но мало-помалу отделяющийся от пены валунов и ровным бегом приближающийся к пустынной пристани…
Наконец — уж Бог знает откуда он явился, только
не из окна, потому что оно
не отворялось, а должно быть, он вышел в стеклянную дверь, что за колонной, — наконец, говорю я, видим мы,
сходит кто-то с балкона…
«Как по вольной волюшке —
По зелену морю,
Ходят все кораблики
Белопарусники.
Промеж тех корабликов
Моя лодочка,
Лодка неснащеная,
Двухвесельная.
Буря ль разыграется —
Старые кораблики
Приподымут крылышки,
По морю размечутся.
Стану морю кланяться
Я низехонько:
«Уж
не тронь ты, злое море,
Мою лодочку:
Везет моя лодочка
Вещи драгоценные,
Правит ею в темну ночь
Буйная головушка».
Зло порождает зло; первое страдание дает понятие о удовольствии мучить другого; идея зла
не может войти в голову человека без того, чтоб он
не захотел приложить ее к действительности: идеи — создания органические, сказал кто-то: их рождение дает уже им форму, и эта форма есть действие; тот, в чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; от этого гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или
сойти с ума, точно так же, как человек с могучим телосложением, при сидячей жизни и скромном поведении, умирает от апоплексического удара.
Грушницкий принял таинственный вид:
ходит, закинув руки за спину, и никого
не узнает; нога его вдруг выздоровела: он едва хромает. Он нашел случай вступить в разговор с княгиней и сказал какой-то комплимент княжне: она, видно,
не очень разборчива, ибо с тех пор отвечает на его поклон самой милой улыбкою.
Я лег на диван, завернувшись в шинель и оставив свечу на лежанке, скоро задремал и проспал бы спокойно, если б, уж очень поздно, Максим Максимыч, взойдя в комнату,
не разбудил меня. Он бросил трубку на стол, стал
ходить по комнате, шевырять в печи, наконец лег, но долго кашлял, плевал, ворочался…
Месяца четыре все шло как нельзя лучше. Григорий Александрович, я уж, кажется, говорил, страстно любил охоту: бывало, так его в лес и подмывает за кабанами или козами, — а тут хоть бы вышел за крепостной вал. Вот, однако же, смотрю, он стал снова задумываться,
ходит по комнате, загнув руки назад; потом раз,
не сказав никому, отправился стрелять, — целое утро пропадал; раз и другой, все чаще и чаще… «Нехорошо, — подумал я, — верно, между ними черная кошка проскочила!»